Ох, и не понравились мне те слова! Сразу Крым вспомнился, Севастополь, "Пятый Вавилон" — и ротмистр рехнувшийся. Как выкрикивал он Федору, пока остатки разума не потерял: "…будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!.."
— Спасибо, не стоит! Мы лучше пойдем…
— Пойдете, пойдете, айн момент! — и пойдете. А от подарка не спешите отказываться. Раньше принимали, примите и сейчас. Куда вам от моих подарков деваться, вы теперь — в Законе, а я — в вас, и поболе, чем в других… Значит, слушайте и смотрите.
Куда смотреть, Дух не сказал, а мы не спросили, потому что Федька вдруг разжал свой кулачище и уставился на чистую карту.
Нашу карту, одну на двоих, из травы поднятую.
Судьбу нашу.
И я уставилась.
Поначалу мастями безмастная карта пошла, черно-красным фейерверком. Завертелись на атласе пики-трефы-бубны-черви, будто стеклышки цветные в детском калейдоскопе. То в Туза вихрь сложится, то в Даму, то в Короля, то в Валета, то в Шута-Джокера… После лица чьи-то мелькнули — я даже разобрать не успела, чьи. А дальше прояснилась карта, глубиной налилась, вроде зеркала.
Отразились в том зеркале двое.
Только не мы с мужем!
Две девочки-близняшки лет четырех. Кудряшки золотом горят, носики-курносики в небо смотрят, щеки черничным киселем измазаны, и глаза хитрю-ю-ющие! На обеих платьица одинаковые, голубенькие, с кисейными оборочками. Не дети — загляденье! сейчас, сейчас закричат: "Папенька! маменька!", сейчас на руки с разбегу кинутся…
Смотрим мы в карту-зеркало, на детей своих нерожденных любуемся, и верим, и не верим — а в висках кровь чужим приговором стучит:
— Проклятие Брудершафта на вас обоих. Нет для вас Договора, нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши — и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите, молить станете — а не сможете через себя переступить. Закрыты для вас ворота Договора; но калитку оставлю. Вот он, мой подарок: скоро у вас родятся дети. Двойня. И вы сможете заключить Договор с собственными детьми, не дожидаясь, пока они согласятся или откажутся. Без их желания; лишь по вашей воле. Оттиснуть себя — в них. Только плоть от плоти, кровь от крови вашей сможет войти в ваш круг; и разорвать его. Тогда проклятие Брудершафта будет снято. Вы сможете жить дальше, как все другие маги. Не хотите быть самими собой — будьте, кем хотите! радуйтесь! живите… Но первый Договор — только с собственными детьми!.. собственными… детьми…
А вот сейчас он сам, этот Дух Закона, вам в глаза заглянул. Какое заглянул?! — уставился, прикипел. Что он там видит? неужели всего лишь:
…стекло.
Кусок разбитого оконного стекла. На полу. Сверху бьет солнце, и отражение человека в стекле играет с солнечными зайчиками. Или уже не солнце — каблук бьет. В стекло. С размаху. Летят осколки, летят в них человеки — один другого меньше, один другого потешнее.
Летят следом зайчики: доиграть.
А каблук опять целится. Вон, в каждом осколочке видно: поднялся, сейчас опустится. Много будет человечков, много каблуков…
Ноги ватные, гнутся-подгибаются, сердце устало биться, притихло в страхе; стою, падаю, валюсь, а вдалеке девки плясовую завели:
"Стала муха пауком, пауком, стучит муха кулаком, кулаком…"
И подпевают весело:
"…будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!.."
Сойди и сядь на прах, девица, дочь Вавилона;
сиди на земле; престола нет, дочь Халдеев,
и вперед не будут называть тебя нежною и роскошною.
Книга пророка Исаии
— …ай, нэ!.. ай, нэ-нэ… аааааай…
Тишина.
Только захлебываются вокруг сумасшедшие сверчки.
И снова, тоскливой, волчьей безнадегой:
— Ай! ай, нэ…
Вечер стаей сизых голубей опускался на землю. Поздний, сентябрьский вечер. Складывал крылья, играя, окутывал сумерками вербы на холме, вынуждая строгих дядек-тополей ревниво качать головами, осыпая битую сединой листву; в камышах шелестел чуть слышно, притворяясь блудным потерчонком — младенцем-нехристем, утопленным родной матерью.
— Ай, нэ! ай, нэ-нэ…
— Поешь? — спросил Федор, приподнимаясь на локте. — Душа просит?
Друц не расслышал. Он сидел возле коляски, привалясь к ступеньке плечом, и дончак Кальвадос тянулся мордой, фыркал в ухо, приглашая ехать. Старый он был, ром сильванский, Валет Пик, старей старого; впервые таким увиделся. Это, выходит, если и на Княгиню исподтишка глянуть… нет, быть не может!
Вечер, вечер, хозяин теней — твои проделки?
Чуть поодаль, спиной к Федору, любовалась закатом княжна Тамара. Тоже не повернулась, вся ушла в созерцание.
Ну, ей-то, бедняжке, простительно…
— Ефрем Иваныч! — горло сперва зашлось фистулой, а дальше ничего, прокашлялось басом. — Осчастливьте, бросьте взгляд! Очи черные, очи жгучие…
— Ай, очи страстные… А-а-ай!
И когда он только успел помолодеть, этот чертов Друц? Вскочил — нет, взлетел! в пляске двинулся к бывшему крестничку! просиял взглядом! Лет сто с плеч скинул; каблуками растоптал. Одна ладонь за голову заброшена, другая ляжку обхлопывает, чище бубна.
Округу воплем взбудоражил:
— А к нам вернулся наш любимый, Федька милый-дорогой!
Сел Федор. Затылок наскоро ощупал, где саднило. Скривился: эк угораздило шишку заполучить! Небось, когда падал без памяти, приложился. Друцу-плясуну глазами на княжну указал: чего блажишь, мол? не знаешь, какая она? При Тамаре лишний шум подымать никак не следует…