"Зачем? полгода — ни единого финта, Рашеленька… ни единого! Они Андрюшеньку — булыжниками… груда камней, груда, и шевелится… долго. А меня, старика, пальцем… пальцем не тронули! Божьи мельницы, дескать! медленно мелют, дескать! даже искать не стали — иди, кто бы ни был! гуляй! на том свете дороже заплатишь!.."
— Господин Ознобишин? Вы слышите меня?
"Н-не… н-не надо… меня арестовывать… Я сейчас… я уже…"
— Он слышит, — ты тронула Джандиери за предплечье и мельком удивилась: камень, не рука. — Он слышит вас, Шалва. Не надо его арестовывать. Он сейчас умрет, и все закончится.
— Да как вы!.. — замельтешила сестра, гневно поджимая и без того узкие губы. — Кто умрет?! кто умрет, я вас спрашиваю?! Петр Валерьянович, не слушайте вы их! сейчас профессор Ленский приедет! за ним послали, на извозчике! Эх, вы! Петр Валерьянович детей! с того света! он — доктор, целитель! а вы!..
"Рашеленька!.. закрой ее, глупышку. Или нельзя?.."
— Можно, — кивнула ты. — Сейчас нам все можно, мой Король.
Под рукой камень стал наливаться свинцом: Джандиери почувствовал твой «эфир», не мог не почувствовать, но тебе было все равно. Полгода — ни единого финта… как же он смог? как выдержал?! И еще: ребенок этот… Уртюмов, внук Ермолая…
Зачем?!
"Низачем, Рашеленька. Просто так. Мальчишечка от пневмонии… только-только… Сумел дотянуться; за уши… выволок. Оно можно, когда… только-только… Низачем. Пора мне, Княгинюшка."
— Грехи замаливал, Король?
Не хотелось, а спросилось.
Само.
"Дура ты, Княгинюшка. Сумасшедшая дура. Сама ведь знаешь…"
— Знаю, Король. Прости.
Впервые ты самовольно работала в присутствии облавного полковника. Научилась, значит. Впервые; и, должно быть, в последний раз. Замолчала, как отрезало, сестра милосердия — завтра и не вспомнит, о чем кричала-гневалась; Джандиери, закованный в броню нечувствительности, просто молчал, не забирая руки, за что ты была ему признательна; а ты работала.
— Так и живем. То платим, то не платим
За все, что получаем от судьбы.
И в рубище безмолвные рабы,
И короли, рабы в парчовом платье —
Так и живем, оглохнув для трубы…
Булыжник лег под ноги: крупный, тесаный.
Стены поднялись вокруг: зубчатые, могучие.
Ворота.
Галерея сверху.
И во дворе замка, на троне из слоновой кости, умирает король-некромант.
Тучами кружат в небе нетопыри, скорбным писком салютуя уходящему, багровый глаз солнца течет слезой, скатываясь в черный проем между башнями; стражники у подъемного моста застыли железными истуканами, подняв алебарды в салюте прощания.
Так, мой Король?
"Спасибо… спасибо, Княгинюшка…"
— Мы не хотим, не можем и не знаем —
Что дальше? что потом? что за углом?
Мы разучились рваться напролом,
Ворчим под нос: «Случается… бывает…» —
И прячем взгляд за дымчатым стеклом…
Череп в медной диадеме страдальчески оскалился, благодаря. Доктор Ознобишин теснее закутался в плащ, в расшитый жемчугом бархат, словно стыдясь тела, предавшего его в такой момент; плоть таяла на суставах пальцев, обнажая кости, кожа истлевала гнилой ветошью.
Смрад забивал тяжкий аромат благовоний.
И еще: брезжил на самой окраине взгляда (присмотрись — исчезнет!) — Белый Рыцарь. Некто; никто. В иссиня-снежной броне; лишь сквозит алым в сочленениях доспеха — ранен? измарался? мерещится?!
Ладно.
Пусть его брезжит.
Да, Король?
"Ты живи, Княгинюшка… живи, ладно?.. На Тузовых сходках… долго спорили. Решили: пусть. Живите. Авось, задержитесь… после всех. Ты живи, Княгинюшка… пожалуйста…"
— Хорошо, мой Король. Уходи спокойно.
Бились стяги на ветру: треугольники из вощеной бумаги.
— …Все, как один — с иголочки одеты
И даже (что греха таить?) умны.
Мы верим книгам и не верим в сны;
Мы выросли, мы все давно не дети —
А дети ночью чуду шепчут: «Где ты?!»
Ах, дети! непоседы! шалуны…
— Все, — сказала ты, возвращаясь. — Король умер.
— Да здравствует Король? — спросил Джандиери, глядя мимо тебя. И на миг показалось: он все видел. Замок, стены, трон; труп на троне. Этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда, но синяя жилка трепетала на виске князя, и крупная капля — пот? слеза?! — сползала по щеке к углу рта.
Наверное, все-таки пот.
Душно.
Будто отвечая, небо громыхнуло на востоке. И дробью отозвалась крыша оранжереи. Засуетилась сестричка, кинулась к дверям… вопросительно уставилась на вас из-под навеса…
До нее ли, глупой?
— Что скажешь, Княгиня? Да здравствует Король?
— Нет, Шалва. Просто: Король умер.
Покинув танцевальную залу, ты спустилась вниз, в холл. В дамскую уборную не пошла. Просто встала у окна, опершись о дубовый, крашеный белилами, подоконник. На улице еще только копились по углам сумерки; бал для институток всегда начинался рано, начальница за этим следила строго.
Зря, что ли, императорским указом начальниц института ввели в попечительский совет?
Глупости! все глупости!.. ах, дура ты, Рашка…
Швейцар, отставной фельдфебель-гренадер, бочком высунулся из своей каморки. Гулко чихнул, растопырив прокуренные усищи, будто черноморский краб — клешни; устыдился своего чиха.
Спрятался в нору.
В портсигаре оставались три папироски "La jeunesse", тонкие, длинные. Ирония судьбы: "Je veux un tresor qui les contient tous, je veux la jeunesse!", речитатив Фауста. Ты огляделась, комкая мысли ни о чем, как иногда комкают платок — от нервов; и швейцар мигом все понял.