— Без крестного, без крестника?! Не бывает ведь так!
— Выходит, бывает. Помогла она нам; крепко помогла. Без нее и Княгиня бы уже Богу душу отдала, и князь бы умом двинулся, никакой Обратный Хоровод не оттанцевал бы. А так… не знаю. Может, очнется князь. Может — нет. А с Рашелью худо. Боюсь, не протянет долго. Эх, будь мы сейчас в силе! уж смогли бы! и ее, и его…
Верю, Феденька. Не верю даже — знаю. Смогли бы. Силы у нас — через край, на всех хватит! ну, если не на всех, то на них-двоих — уж точно! Жаль, заперта та сила, нет ей выхода. И камешки, что в шкатулке остались, не спасут: не хватит тех камешков, их нам — на один зубок. только спалим зря…
— Пошли, Феденька. Глянем, как они там…
Оперлась на мужнину руку. Боль в животе отдалась, голова ходуном. Сцепила зубы; ничего, идти могу. Да и недалеко тут; покои хоть князя, хоть Княгини — в двух шагах.
— А ведь это Друц нас всех спас, — уже в дверях, ни с того ни с сего, вдруг сообщает Феденька. — Кальвадоса насмерть загнал. В училище примчался, дежурному унтеру чуть не в морду… всех в момент на ноги поднял — и сюда. Если бы не он…
Вот как, выходит. Зря мы тогда на тебя, ром ты блудный, плохо подумали. Хотя и думать-то особо некогда было, хорошо ли, плохо ли…
— …сейчас на веранде сидит. Скверно ему, ломает всего. Это когда мы с Княгиней Циклопа оттанцовывали, его тоже зацепило. Краем. Ничего, он-то оклемается, зато Рашеля…
Кровь с лица уже смыли, на рану наложили повязку, и теперь Княгиня тихо лежала на кровати. Прямая и бледная, словно большая кукла. Или покойница в морге. Только она до сих пор была жива — едва заметно трепетали ресницы, и время от времени что-то хрипло булькало, ворчало в груди.
Над Княгиней склонился маленький азиец (видела его в училище; он облав-юнкеров драться учит — как, значит, нашего брата вязать сподручнее). Желтый коротышка сосредоточенно тыкал пальцами, больше похожими на сучки акации, в безучастную Княгиню: нажмет, подержит-подержит — и отпустит; в другом месте нажмет. На лбу у азийца аж пот выступил от усердия — словно он не стоит на месте и только пальцами тыкает, а, к примеру, бревна тяжеленные таскает, и уже не первый час.
На нас коротышка внимания не обратил. Даже не обернулся, когда мы вошли. А мне вдруг почудилось: когда он пальцем к Княгине прикасается — под пальцем будто огонек загорается. Теплый такой, желтенький, вроде цыпленка — и от этого огонька внутрь тела прожилками слабый свет струится. Если тот свет внутри тайные свечечки запалит — оживет Княгиня, станет, как прежде… Может быть. Жалко, свет тот даром гореть не хочет — оттого и вспотел коротышка, словно бревна полдня ворочал.
Посмотрели мы, посмотрели — да и вышли потихоньку, чтоб не мешать. Эх, были бы мы с Феденькой в силе — мигом бы Княгине столько того света отвалили, что разом бы в себя пришла!..
Вокруг бесчувственного Джандиери суетились двое облав-юнкеров и матушка Хорешан. Пока юнкера споро перевязывали раны Шалвы Теймуразовича, матушка Хорешан с заплаканными глазами (впервые вижу эту ворону плачущей!) пыталась влить князю в рот горячее снадобье. По телу Шалвы Теймуразовича время от времени проходила судорога, князь дергался, как в припадке, питье в очередной раз разливалось, но матушка Хорешан упорно продолжала свои попытки. Не понять было: удалось ли оттанцевать полковника у безумия жандармского? или…
Здесь нам тоже делать было нечего, и мы медленно двинулись обратно в столовую. А в дверях едва не столкнулись с княжной Тамарой.
Княжна была бледнее обычного, в черных глазах застыла невысказанная боль — но она не плакала, держалась! Даже безумие, казалось, в страхе бежало перед этой хрупкой крепостью.
— Заходите, — просто сказала Тамара. — Все уже собрались.
И мы вошли.
В столовой нас ждали. Друц — помятый, осунувшийся, грязный, как черт, но живой! живой! — и отец Георгий.
— Тамара Шалвовна? Может, не стоит — при всех? — неуверенно проговорил священник, пока Феденька помогал мне удобнее устроиться на диване. (Ох, только бы сейчас не началось, прямо при людях!)
— Надо, отец Георгий. При всех. Мне едва ротмистр это письмо вручил, я бумаги коснулась — сразу почувствовала: надо. Это для папы письмо… я знаю: чужие письма — нехорошо… Я молю Бога, чтобы с папой и с Эльзой все было хорошо, но сейчас… Мне кажется, это письмо не терпит отлагательств. Я так чувствую. Вот, я его уже вскрыла…
На миг княжна умолкает. Разворачивает хрустящую бумагу с витиеватым вензелем в углу…
Тихий голос:
"Душа моя, Шалва!
Полагаю, когда тебе доведется читать сии строки, я уже буду под Вишерой, в своем имении, скучать по вечерам, выпивая лишнюю рюмку ерофеича и в сотый раз перечитывая пятую страницу "Дон Кишота", коего дальше пятой страницы никогда одолеть не мог.
Отставка моя была принята без промедлений и волокиты; чтобы не сказать — с поспешностью, более приличествующей увольнению преподавателя латыни в провинциальной гимназии, нежели отставке генерала Дорф-Капцевича, начальника Е. И. В. особого облавного корпуса "Варвар".
Полагаю, это к лучшему.
Близятся новые времена, во многом рожденные нашими усилиями, о коих тебе, душа моя, Шалва, ведомо никак не хуже меня. Мы устлали благими намерениями славную дорогу, широкий, мощеный тракт, и общество ныне собралось отправиться вдоль сего тракта по этапу. Отправиться с песнями и радостными кликами, подбрасывая в воздух чепчики. Если тебе неизвестно, то сообщаю: в пяти европейских державах на днях приняты законы, согласно которым "эфирное воздействие" само по себе состава преступления более не содержит — если не использовалось в криминальной сфере. Скоро газеты запестрят рекламой спиритических сеансов и кружков столоверчения; что за этим воспоследует — не мне тебе рассказывать, душа моя, Шалва.